Черные, черные, черные крылья.
Шелестом, шорохом, шепотом, смехом горячечным, воем голодным - там за стеной, за спиной и за мной. Смехом надсадным, гулким стаккато, боем бесплотным, бом-бом-боммм по барабанным, рваным и странным, где-то во тьме, тишине, пустоте, гомоном тел, где твой предел?
Нет ни предела, ни тела, ни дела, нет ни границы, прочтенной страницы, только и снится, что в черных глазницах - ужас и тяжесть, пятнами мажет, гарью да сажей, тенью на стенах, сожрет постепенно, ближе да ближе, как теперь выжить?
Выжить.
Криком звериным, на мягких перинах понять да отринуть, и присно, и ныне нет тебе дома, молчанье бездонно, в молчании хвором закончишься скоро, на крыльях не ворон - пугающий морок. И длится, и длится, и длится... Клекотом, рокотом в сломанных ребрах, пространство недобро, не встать и не скрыться, извечна темница, и будешь, и будешь, и будешь...
Будешь и будишь.
Каждым движеньем во тьме отраженье, колючую боль, что придет за блаженным в последнюю осень. Агония боли в проклятой неволе, зачем и доколе - никто и не спросит. Никто не узнает, смешная, чумная, крича, проклиная ломаешь на части все кости под кожей. Худая, босая, никто не спасает - какими весами в последнем исходе нас мерили, боже?
Гложет и гложет.
Все, что пугает - не ты, а другая, что где-то таилась, очнулась да вскрылась и шепчет, и шепчет... От крика не легче. Крик не заглушит, как птицы по душу явились под утро, и страшно, и мутно, и нет никого...
Нет никого...
Миг за мигом, удар пульса за ударом тени делаются все гуще, темнее самой темноты. Они везде, вокруг, внутри, от них нет спасения, они кажутся единственным, что осталось в мире. Тени и шелест огромных крыл, клекот хищных птиц, что всегда за твоей спиной, и ты не можешь обернуться, не можешь встретить свой страх глаза в глаза, ведь и глаз-то у него нет. Имени нет тоже, и у тебя его не осталось, да и было ли когда-то? Может, всегда была только хрупкая, бумажная оболочка, которая крошится и рушится, расплывается чернильными кляксами в мутной воде.
Воробушек, посмотри на меня.
Голос знакомый, идти бы за ним, как за нитью путеводной, но стоит потянуться, как под веками вспыхивает кровью залитое горло. Ты убила его, убила, убила, ты сама сделала это, ты сама все сломала, дура, тварь, порченная. И если колени к груди подтянуть, то можно задушить скорбный вой, заглушить хотя бы, чтобы никто не пришел. Пусть никто не приходит, они злые, страшные, они рвут на части и хохочут, два смеха не вынести. Тот, что в голове поселился, знакомый уже, его отогнать можно. Когда в смехе губы чужие ломаются, уже не деться никуда, ходят, смотрят, знают. Ты сама это сделала. Нет тебе прощения, только тьма и боль, боль и тьма.
Почему же так больно, мамочка?
Раз моргнула - утро. Два - ночь. Время вязкое и липкое, время обволакивает и его не преодолеть. Все, что осталось - время, отсчитываемое неровными ударами сердца. Раз-два-три... Тянется пульс. Три-два-один... часовая стрелка оборачивается вспять, и кружит, кружит, ровным слоем по циферблату размазывает, ведет одной ей лишь ведомые узоры. Руки виски сжимают в надежде гомон оттуда вытравить, а он только громче, и за ним уже даже пульса не слышно.
Раз моргнула - под щекой холодные камни, истоптанный сотнями ног булыжник, а рядом тени-тени-тени, у самой большой из них пасть кровью выпачкана, пасть скалится и льется из нее тот же шелест.
Закрой глаза.
Открывать их не хочется. Шевелиться не хочется тоже, просто лежать ветошью, ловить ускользающие крупицы тепла, в комок сжавшись. Звуки то громче, то тише делаются - крик, стон, шум. Значит, снова здесь она, в камере, за стенами пленные воют, головой об двери долбятся, стук ритмичный и глухой.
Но рядом движение какое-то, а Рут хорошо знает, что движение в камере ничего хорошего не означает, кто бы ни пришел - не с добром он, и спасти ее больше некому, руками укрыть, обнять, защитить от темноты.
Ты сама это сделала...
И с тобой теперь что угодно сделать могут. Как и должны были, кончилась твоя отсрочка. Все к одному свелось, будто и не было тех дней. Все закончится здесь. Сейчас или позже - одним богам ведомо.
Рут делает над собой усилие и открывает глаза.
Вздрагивает, что так близко мужчина незнакомый, вздрагивает ощутимо, отползти пытается. Будто спасут ее эти дюймы, дальше все равно лишь край кровати или стена, не сбежать. Никогда не сбежала бы, даже не пыталась, а может, надо было. Предать его, но спасти, от себя спасти, все за спиной оставив, но теперь только пялиться на чужака, мелко сглатывая, чтобы не орать. Орать бесполезно, в казематах криков на любой вкус, симфония почти, только мелодии в ней нет. А капелла.
Не видела она раньше камер, чтобы камин полыхал, да ну а много ли она их видела? Может, из того же крыла, где благородных содержат до суда, легче ли ей от этого?
Ловит взгляд, на колено направленный, а во рту сухо и горько делается. Пожалуйста, только не снова. А на ней ведь нет ничего, тонкая рубашка. Из тех тонких да дорогих, что Ворон приносил, как куклу одевал. Еще горше. Все, что осталось, да? Какая дикая, странная память...
- Не подходите, - вздор, абсурд. Он ведь уже подошел, ему только руку протянуть. - Я ударю.
Терять нечего уже, так и так убивать будут, но хоть себя им не отдаст. Лучше уж так, походя, шею свернут, чем подол задирать будут или иглы под ногти вгонять.
Умереть быстро - это роскошь.
- Подпись автора
